Этим утром солнце падает как дождь. Подле
дачного дома индейки и куры
путаясь в ногах. «Кофе хотите?!» –
это мамин хрипотцой голос с балкона
знак подает каждый час.
Тело ее, налитое годами
деторождений и тяжких трудов
в отелях Манхэттена.
Вот она как заведенная
поправляет кофеварку,
тот кофейничек, изрыгающий кофе и пар.
Она выглядит моложе своих шестидесяти,
когда смеется с поденщиками. Было время –
учила ботанику, а теперь вся в заботах,
и пением стал для нее вой ротвейлеров;
как-то раз, взглянув на меня и долину,
поднимая чашечку кофе, чтоб выпить ее,
тяжко вздыхая, она произносит:
«Жизнь эту надо прожить, милок».
«Ваманос!» на лестнице шум.
Твой папа как громкий мотор,
он беспокойный принести домой
труд дневной. Далеко на своих полях,
счастлив он, убежав от гула Нью-Йорка.
Он одним ударом мачете
рубит сахарный тростник и мне подает.
Он показывает мне,
как быстро можно выбить какао
и сколько денег это приносит.
Через три часа в одежде, промокшей от пота,
прячась от зноя дневного,
мы зернами какао три мешка наполняем.
Один из мальчиков под деревом будто живет,
и я слышу Desayuno Está Listo –
домом родным пахнуло.
Иногда думаю, что подвожу
твоего отца, но не сегодня.
Я знаю, он довольно уснет после
наших дневных трудов.
Этим вечером сумерки
расплываются фиолетовым фоном.
А лампочка на веранде – белая лилия.
На склонах холма на деревьях гроздья бананов.
«Рви, дружок», – говорит мне твой папа.
Я пить собираюсь чинолу.
Вначале она холодна, потом кисловата
и сладость в конце.
Я смотрю в глубину стремнины –
темно-синее небо.
Ты показала мне своего отца,
у него математика ум,
сам себя называет макина –
он танцует меренге в гостиной.
Вечереет. Мы моем посуду,
собираем одежду и книги.
Скоро купаться пойдем, а отец твой
ворота запрет. За околицей
слышим веселье, что уже началось
и в полночь утихнет.
Лишь петухи да собаки
будут плакать всю ночь до утра.
This morning, sunlight falls like water. Near
the farmhouse, chickens and turkeys
tangle at our feet. Quieres cafe?!
your mom rasps from the balcony,
the words an alarm for each hour.
Her body is toughened with years of
childbearing, years of achy labor
in Manhattan hotels. But like clockwork,
she adjusts the cafetera, that little
stove pot spitting coffee and steam.
She looks too young for sixty, laughing
with the village workers. Once a student
of botany, now care means music for
the rottweilers’ wail. For a moment,
alone with the valley and me, she lifts
the cup to her nose, breathes heavily
and tells me “life must be lived.”
Vamanos clangs from the stair. Your
father is already a sputtering engine,
restless to bring home the day’s labor.
Later, far in the stretch of fields, away from
noise of New York, he is happy. With
one sweep of the machete, he hands
a sugarcane. And just as quick, he shows
how to twist-loose the cacao and
how much it earns. Three hours pass.
With sweaty clothes, escaping noon heat,
we fill three sacks with snow peas.
One of the boys settles under a tree.
I hear Desayuno está listo, echo from
the house. Sometimes, I think I may
fail in your father’s eyes. But today,
I know the day’s labor will guard his sleep.
This evening, dusk falls like a backdrop
of blue. The verandah light is a white lily.
By the hilltop’s edge, plantains cling
from a tree: “Take it” your father tells me.
In my hand, freshly-blended chinola. First,
it is cold, then a little sour, then sweet.
I look out into the flood of deepening blue.
You point to your father–a math mind who
calls himself the máquina– dancing meringue
in the living room. It is getting late. We wash
dishes, collect our clothes and our books.
Soon, we will bathe and your father will lock
the gate to downstairs. We will hear
village parties warm-up and die-out late
into the night. But the roosters, the roosters
and the rottweilers, they will cry
all through the night, until morning.
co-translators Konstantin Kulakov, Viktor Lyakhu and Ivan Labanov